Неточные совпадения
«Онегин, я тогда моложе,
Я лучше, кажется,
была,
И я любила вас; и что же?
Что в сердце вашем я нашла?
Какой ответ? одну суровость.
Не правда ль? Вам
была не новость
Смиренной девочки любовь?
И нынче — Боже! — стынет
кровь,
Как только вспомню взгляд холодный
И эту проповедь… Но вас
Я не виню: в тот страшный час
Вы поступили благородно,
Вы
были правы предо мной.
Я благодарна всей душой…
И между тем душа в ней ныла,
И слез
был полон томный взор.
Вдруг топот!..
кровь ее застыла.
Вот ближе! скачут… и на двор
Евгений! «Ах!» — и легче тени
Татьяна прыг в другие сени,
С крыльца на двор, и прямо в сад,
Летит, летит; взглянуть назад
Не смеет; мигом обежала
Куртины, мостики, лужок,
Аллею к озеру, лесок,
Кусты сирен переломала,
По цветникам летя к ручью,
И, задыхаясь, на скамью...
Недвижим он лежал, и странен
Был томный мир его чела.
Под грудь он
был навылет ранен;
Дымясь, из раны
кровь текла.
Тому назад одно мгновенье
В сем сердце билось вдохновенье,
Вражда, надежда и любовь,
Играла жизнь, кипела
кровь;
Теперь, как в доме опустелом,
Всё в нем и тихо и темно;
Замолкло навсегда оно.
Закрыты ставни, окна мелом
Забелены. Хозяйки нет.
А где, Бог весть. Пропал и след.
Свеж он
был, как
кровь с молоком; здоровье, казалось, так и прыскало с лица его.
Кровь Чичикова, напротив, играла сильно, и нужно
было много разумной воли, чтоб набросить узду на все то, что хотело бы выпрыгнуть и погулять на свободе.
Вскрикнули, как водится, всплеснув руками: «Ах, боже мой!» — послали за доктором, чтобы пустить
кровь, но увидели, что прокурор
был уже одно бездушное тело.
Кровью, ваше сиятельство,
кровью нужно
было добывать насущное существование.
Мы тронулись в путь; с трудом пять худых кляч тащили наши повозки по извилистой дороге на Гуд-гору; мы шли пешком сзади, подкладывая камни под колеса, когда лошади выбивались из сил; казалось, дорога вела на небо, потому что, сколько глаз мог разглядеть, она все поднималась и наконец пропадала в облаке, которое еще с вечера отдыхало на вершине Гуд-горы, как коршун, ожидающий добычу; снег хрустел под ногами нашими; воздух становился так редок, что
было больно дышать;
кровь поминутно приливала в голову, но со всем тем какое-то отрадное чувство распространилось по всем моим жилам, и мне
было как-то весело, что я так высоко над миром: чувство детское, не спорю, но, удаляясь от условий общества и приближаясь к природе, мы невольно становимся детьми; все приобретенное отпадает от души, и она делается вновь такою, какой
была некогда и, верно,
будет когда-нибудь опять.
Он бросил фуражку с перчатками на стол и начал обтягивать фалды и поправляться перед зеркалом; черный огромный платок, навернутый на высочайший подгалстушник, которого щетина поддерживала его подбородок, высовывался на полвершка из-за воротника; ему показалось мало: он вытащил его кверху до ушей; от этой трудной работы, — ибо воротник мундира
был очень узок и беспокоен, — лицо его налилось
кровью.
Очень рад; я люблю врагов, хотя не по-христиански. Они меня забавляют, волнуют мне
кровь.
Быть всегда настороже, ловить каждый взгляд, значение каждого слова, угадывать намерения, разрушать заговоры, притворяться обманутым, и вдруг одним толчком опрокинуть все огромное и многотрудное здание из хитростей и замыслов, — вот что я называю жизнью.
«Красное, ну а на красном
кровь неприметнее», — рассудилось
было ему, и вдруг он опомнился: «Господи!
— Боже! — воскликнул он, — да неужели ж, неужели ж я в самом деле возьму топор, стану бить по голове, размозжу ей череп…
буду скользить в липкой теплой
крови, взламывать замок, красть и дрожать; прятаться, весь залитый
кровью… с топором… Господи, неужели?
— Никто не приходил. А это
кровь в тебе кричит. Это когда ей выходу нет и уж печенками запекаться начнет, тут и начнет мерещиться… Есть-то станешь, что ли?
— Пол-то вымыли; красить
будут? — продолжал Раскольников. — Крови-то нет?
Наполеонами и так далее, все до единого
были преступниками, уже тем одним, что, давая новый закон, тем самым нарушали древний, свято чтимый обществом и от отцов перешедший, и, уж конечно, не останавливались и перед
кровью, если только
кровь (иногда совсем невинная и доблестно пролитая за древний закон) могла им помочь.
— Ни малейшей! При последнем издыхании… К тому же голова очень опасно ранена… Гм. Пожалуй, можно
кровь отворить… но это
будет бесполезно. Через пять или десять минут умрет непременно.
Но не
было ничего, кажется, никаких следов; только на том месте, где панталоны внизу осеклись и висели бахромой, на бахроме этой оставались густые следы запекшейся
крови.
Господин этот
был лет тридцати, плотный, жирный,
кровь с молоком, с розовыми губами и с усиками и очень щеголевато одетый.
Руки его
были в
крови и липли.
Плач бедной, чахоточной, сиротливой Катерины Ивановны произвел, казалось, сильный эффект на публику. Тут
было столько жалкого, столько страдающего в этом искривленном болью, высохшем чахоточном лице, в этих иссохших, запекшихся
кровью губах, в этом хрипло кричащем голосе, в этом плаче навзрыд, подобном детскому плачу, в этой доверчивой, детской и вместе с тем отчаянной мольбе защитить, что, казалось, все пожалели несчастную. По крайней мере Петр Петрович тотчас же пожалел.
«Важнее всего, знает Порфирий иль не знает, что я вчера у этой ведьмы в квартире
был… и про
кровь спрашивал? В один миг надо это узнать, с первого шагу, как войду, по лицу узнать; и-на-че… хоть пропаду, да узнаю!»
Если убили они, или только один Николай, и при этом ограбили сундуки со взломом, или только участвовали чем-нибудь в грабеже, то позволь тебе задать всего только один вопрос: сходится ли подобное душевное настроение, то
есть взвизги, хохот, ребяческая драка под воротами, — с топорами, с
кровью, с злодейскою хитростью, осторожностью, грабежом?
Стало
быть, кроме найма квартиры и разговоров о
крови, этот человек ничего не может рассказать.
Прежде всего он принялся
было вытирать об красный гарнитур свои запачканные в
крови руки.
Он никогда не говорил с ними о боге и о вере, но они хотели убить его как безбожника; он молчал и не возражал им. Один каторжный бросился
было на него в решительном исступлении; Раскольников ожидал его спокойно и молча: бровь его не шевельнулась, ни одна черта его лица не дрогнула. Конвойный успел вовремя стать между ним и убийцей — не то пролилась бы
кровь.
Раскольников протеснился, по возможности, и увидал, наконец, предмет всей этой суеты и любопытства. На земле лежал только что раздавленный лошадьми человек, без чувств, по-видимому, очень худо одетый, но в «благородном» платье, весь в
крови. С лица, с головы текла
кровь; лицо
было все избито, ободрано, исковеркано. Видно
было, что раздавили не на шутку.
Мешается; то тревожится, как маленькая, о том, чтобы завтра все прилично
было, закуски
были и всё… то руки ломает,
кровью харкает, плачет, вдруг стучать начнет головой об стену, как в отчаянии.
— Ну так что ж, ну и на разврат! Дался им разврат. Да люблю, по крайней мере, прямой вопрос. В этом разврате по крайней мере,
есть нечто постоянное, основанное даже на природе и не подверженное фантазии, нечто всегдашним разожженным угольком в
крови пребывающее, вечно поджигающее, которое и долго еще, и с летами, может
быть, не так скоро зальешь. Согласитесь сами, разве не занятие в своем роде?
— Да и так же, — усмехнулся Раскольников, — не я в этом виноват. Так
есть и
будет всегда. Вот он (он кивнул на Разумихина) говорил сейчас, что я
кровь разрешаю. Так что же? Общество ведь слишком обеспечено ссылками, тюрьмами, судебными следователями, каторгами, — чего же беспокоиться? И ищите вора!..
Катерина Ивановна суетилась около больного, она подавала ему
пить, обтирая пот и
кровь с головы, оправляла подушки и разговаривала с священником, изредка успевая оборотиться к нему, между делом. Теперь же она вдруг набросилась на него почти в исступлении...
Весь кончик носка пропитан
кровью»; должно
быть, он в ту лужу неосторожно тогда ступил…
Вдруг он заметил на ее шее снурок, дернул его, но снурок
был крепок и не срывался; к тому же намок в
крови.
Тут пришла ему в голову странная мысль: что, может
быть, и все его платье в
крови, что, может
быть, много пятен, но что он их только не видит, не замечает, потому что соображение его ослабло, раздроблено… ум помрачен…
— Это я знаю, видал, — бормотал чиновник Раскольникову и Лебезятникову, — это чахотка-с; хлынет этак
кровь и задавит. С одною моею родственницей, еще недавно свидетелем
был, и этак стакана полтора… вдруг-с… Что же, однако ж, делать, сейчас помрет?
Глубокий, страшный кашель прервал ее слова. Она отхаркнулась в платок и сунула его напоказ священнику, с болью придерживая другой рукою грудь. Платок
был весь в
крови…
— Я только что проснулся и хотел
было идти, да меня платье задержало; забыл вчера сказать ей… Настасье… замыть эту
кровь. Только что теперь успел одеться.
И вся Сечь молилась в одной церкви и готова
была защищать ее до последней капли
крови, хотя и слышать не хотела о посте и воздержании.
Будет,
будет все поле с облогами [Облога — целина, пустошь.] и дорогами покрыто торчащими их белыми костями, щедро обмывшись козацкою их
кровью и покрывшись разбитыми возами, расколотыми саблями и копьями.
Кто знает, может
быть, при первой битве татарин срубит им головы и она не
будет знать, где лежат брошенные тела их, которые расклюет хищная подорожная птица; а за каждую каплю
крови их она отдала бы себя всю.
— А разве ты позабыл, бравый полковник, — сказал тогда кошевой, — что у татар в руках тоже наши товарищи, что если мы теперь их не выручим, то жизнь их
будет продана на вечное невольничество язычникам, что хуже всякой лютой смерти? Позабыл разве, что у них теперь вся казна наша, добытая христианскою
кровью?
Он
был как будто один в целом мире; он на цыпочках убегал от няни, осматривал всех, кто где спит; остановится и осмотрит пристально, как кто очнется, плюнет и промычит что-то во сне; потом с замирающим сердцем взбегал на галерею, обегал по скрипучим доскам кругом, лазил на голубятню, забирался в глушь сада, слушал, как жужжит жук, и далеко следил глазами его полет в воздухе; прислушивался, как кто-то все стрекочет в траве, искал и ловил нарушителей этой тишины; поймает стрекозу, оторвет ей крылья и смотрит, что из нее
будет, или проткнет сквозь нее соломинку и следит, как она летает с этим прибавлением; с наслаждением, боясь дохнуть, наблюдает за пауком, как он сосет
кровь пойманной мухи, как бедная жертва бьется и жужжит у него в лапах.
«Чему ж улыбаться? — продолжал думать Обломов. — Если у ней
есть сколько-нибудь сердца, оно должно бы замереть, облиться
кровью от жалости, а она… ну, Бог с ней! Перестану думать! Вот только съезжу сегодня отобедаю — и ни ногой».
— Не жалуйся, кум, не греши: капитал
есть, и хороший… — говорил опьяневший Тарантьев с красными, как в
крови, глазами. — Тридцать пять тысяч серебром — не шутка!
Он горячо благодарил судьбу, если в этой неведомой области удавалось ему заблаговременно различить нарумяненную ложь от бледной истины; уже не сетовал, когда от искусно прикрытого цветами обмана он оступался, а не падал, если только лихорадочно и усиленно билось сердце, и рад-радехонек
был, если не обливалось оно
кровью, если не выступал холодный пот на лбу и потом не ложилась надолго длинная тень на его жизнь.
У них, как и у всех людей,
были и заботы и слабости, взнос подати или оброка, лень и сон; но все это обходилось им дешево, без волнений
крови.
Он чувствовал, что и его здоровый организм не устоит, если продлятся еще месяцы этого напряжения ума, воли, нерв. Он понял, — что
было чуждо ему доселе, — как тратятся силы в этих скрытых от глаз борьбах души со страстью, как ложатся на сердце неизлечимые раны без
крови, но порождают стоны, как уходит и жизнь.
И целый день, и все дни и ночи няни наполнены
были суматохой, беготней: то пыткой, то живой радостью за ребенка, то страхом, что он упадет и расшибет нос, то умилением от его непритворной детской ласки или смутной тоской за отдаленную его будущность: этим только и билось сердце ее, этими волнениями подогревалась
кровь старухи, и поддерживалась кое-как ими сонная жизнь ее, которая без того, может
быть, угасла бы давным-давно.
Ни внезапной краски, ни радости до испуга, ни томного или трепещущего огнем взгляда он не подкараулил никогда, и если
было что-нибудь похожее на это, показалось ему, что лицо ее будто исказилось болью, когда он скажет, что на днях уедет в Италию, только лишь сердце у него замрет и обольется
кровью от этих драгоценных и редких минут, как вдруг опять все точно задернется флером; она наивно и открыто прибавит: «Как жаль, что я не могу поехать с вами туда, а ужасно хотелось бы!
Несколько раз делалось ему дурно и проходило. Однажды утром Агафья Матвеевна принесла
было ему, по обыкновению, кофе и — застала его так же кротко покоящимся на одре смерти, как на ложе сна, только голова немного сдвинулась с подушки да рука судорожно прижата
была к сердцу, где, по-видимому, сосредоточилась и остановилась
кровь.
Илью Ильича привели в чувство, пустили
кровь и потом объявили, что это
был апоплексический удар и что ему надо повести другой образ жизни.